Поделись с друзьями:

Макс Фрай "Кофейная книга"


Составитель Макс Фрай
Иллюстрации Людмилы Милько

Купить бумажную версию книги ЗДЕСЬ

Марусе Вуль, которая уговорила меня составить сборник рассказов про кофе.
И правильно сделала.





Марина Богданова, Оксана Санжарова "Кофейная кантата"



Утро

Хорошо, когда утро в девять. Нет, в десять еще прекрасней, а в одиннадцать — уже разврат. К разврату кофе должно подавать в постель, на таком деревянном подносике, и чтобы кофейник и сливочник серебряные, а чашечка прозрачного фарфора, а в сухарнице под салфеточкой нечто благоуханное, похрустывающее и пышное, присыпанное корицей и ванильным сахаром. «Не желаете ли кофию, душечка?» — «С удовольствием, любезный друг мой!» И никакого тебе «кофе — черная смерть, сливки — белая, сахар — сладкая и ис-ка-жа-ю-щая вкус!» Это надо подсказать Николь: «Смерть, искажающая вкус», — чем не название для детектива? Так что лучше в девять и не в постель. Зато никто не предлагает мерзкий зеленый чай и тошнотворные финики. Поздравляю, душечка, мы снова без любовничка.
Лиза вытащила ноги из-под одеяла — и не кривые, и не хромые, и вообще изумительно прекрасные ножки в поперечно-полосатых махровых носочках — и зарядки ради пропрыгала в кухню, кокетливо помахивая подолом спальной футболки и распевая: «Мой папаша запрещал, чтоб я польку танцевала». На середине кухни, взбрыкнув ножкой в потолок, она окончательно поняла, что коль и заводить мужа, то лишь такого, который позволил бы пить кофе вволю. А лучше бы и сам варил. Впрочем, нет. Пускай лучше не вмешивается, и сами сварим. Све-же-смо-ло-то-го. Что нашей душеньке угодно? Кисельку или водицы? Пожалуй, что водицы? Из колодца или из болотца? А не угадали — из-под крана. А кофей в это время суток желаете из Аравии или из Бразилии? Кофей мы, друзья мои, предпочтем из осиного гнезда, да-да-да! И не говорите, что высокоэкологичный бывший любовник — это нерентабельно. Вы знаете, в какой моде сейчас вазы из бумаги ручной работы? Не знаете — то-то же. А у нас-то круче. Бедные осы, жевали-жевали, плевали-плевали, лепили-лепили, а всё для того, чтобы у Лизочки кофеек не задохся в дурацкой жестянке. А в чем мы наш кофеечек сварим? В медной турочке, глиняной корчажечке или в антикварном кофейничке польского серебра забытой фирмы «Кристобель»? А и нет у нас времени на кофейничек, только на турку. Воды под ободок, четыре ложечки без горки, имбирь на кончике ножа и кардамону два зерна. А на блюдечко мы положим пирожное от добрых кришнаитов — сплошной вред и нездоровье: сливочное масло, вареная сгущенка, — кушай, дорогая, и ни в чем себе не отказывай.

Что может сниться прелестной барышне, брошенной неверным другом, засыпающей в слезах и печали в одинокой постели? Кто-то большой и важный, в пудреном парике, в табачном камзоле и с бородавкой на носу. И какая-то музыка, как будто строгий папенька бранится под клавесин и скрипки. И никаких неверных друзей. Нам, знаете ли, недосуг. Недосуг, недосук и не до кобелей, как сказала бы Николь. У нас забот полон рот — как бы кофе не упустить, и на службу не опоздать, и полосатые носочки кофием не облить! На стене, в пятне развеселого утреннего солнца, кивает обиженному кофейнику на полке опрятная Шоколадница, плывущая по итальянскому кафелю в крошечных туфельках, еле видных из-под гремящего крахмального передника. Гигантскую переводную картинку принесла Николь вечером скверного дня. Утром Лизочка проснулась двадцатипятилетней, днем обнаружила себя брошенной, а к вечеру успела трижды поплакать и дважды поспать. Подруга пришла, как обычно, без звонка и с порога поприветствовала именинницу стихами: «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце село, да и сам я этим летом жду посадки и расстрела». А после вручила два коричневых пакетика с кофе, какой-то диск, надписанный маркером, и огромный прозрачный файл с мутной картинкой внутри. Взяла за руку, отвела на кухню, сварила кофе из дареного пакетика (чуть замусорив чистенький Лизочкин стол и несколько залив сверкающую плиту), назвала Диму инфантильным убийцей огурцов, непонятно сказала: «Не плачь, квакуха, с получки купим новый тазик, и все болото будет наше», — и тут же попросила тазик. С теплой водой.
Вместо тазика картинку отмачивали в гигантской прабабкиной селедочнице на чету осетров, ни в одно Лизино блюдце такая не поместилась. Зато когда верхняя бумажка сползла, как пленочка, как кокон, Николь сказала: «Ну да, не кофейница, а шоколадница, девочка-шоколадница. Зато тебе теперь всегда будет с кем поговорить». Поговоришь с ней, как же, когда она такая аккуратненькая и так старательно несет свой подносик. Лиза выпрямляет спину, ставит кофе и стакан с водой на тарелку и мелкими шажочками семенит по кухне к столу. «Ваш кофе, сударыня!» — «Спасибо, Лизхен, и можете быть свободны». Ах! Ну вот и облила новые носочки!
Кофе выпит, пирожное подъедено. Чашка, блюдце, стакан, ложечка и турка вымыты. Стол и плита сияют. Постель заправлена, носочки отправились в стирку. Волосы причесаны, полосатые чулочки — шоколад-капучино-сливки и повторить — туго натянуты, юбка выглажена, блузка безупречна. «До свиданья, дом, милый дом», — говорит Лизочка, стоя у зеркала. И, глядя в зеркало, грозит пальцем: разговоры с неодушевленными предметами — верный признак шизофреников и старых дев, подумай об этом, пока меня нет.

Лавка

Работа возле дома — это счастье. Один внутренний дворик, арка, второй, перебежать через дорогу — и вот, пожалуйста, — кованый козырек над зеленой дверью, вывеска, обдуманно ржавая и искусно помятая, как выражается Инна Феликсовна, «с прелестью патины». Затейливыми буквами, тусклым золотом выведено: «Старье и хлам». То же самое и на медной табличке на двери, а ниже — мелко: «Вам, конечно, сюда не надо?» Еще как надо, и именно сюда! Лизочка спускается на две ступеньки, на ходу достает из сумки ключи. Длинный ригель в первую, открыть, пока нащупывает второй ключ, над головой щелкнуло, включилась сигнализация. Теперь скорее, замок сварной решетки, потом внутренней двери, обитой кожей. Щелк… щелк… Через полторы минуты в милиции решат, что к нам лезут воры. Слева от входа откинуть панельку: звездочка, первые четыре цифры телефона (Елизавета Александровна, надеюсь, вы понимаете, что для кода надо выбирать числа, не связанные с вами лично?), единичка. Вуаля! Ах, какой вы, Лизочка, гениальный взломщик! Сигнализация над головой разочарованно выключается. Сегодня утром свидания с милицейским нарядом не будет.
Из плюшевого домика бесшумней кобры выскальзывает Королева Абиссинии. Страшная, как горгулья, скелетина с огромными ушами жмурится и демонстративно зевает Лизе в лицо, показывая страшные клыки и ребристое черное нёбо. Это тебе, Золушка, первое задание: накормить чудовище. Под пристальным нефритовым взглядом Лизочка вытряхивает в миску пакетик «обеда с кроликом». Теперь отвязать колокольчик у двери — пусть встречает посетителей, — включить кассу и поискать записку от злой мачехи, по совместительству крестной феи. Ну вот, пожалуйста, — из гроссбуха торчит длинный листок:

Милая Лиза!
1. Намекаю, что фарфор хорош, когда чист, а фаянс нехорош всегда.
2. «Общепит» у Ани не брать! (Умоляю!!! Будет плакать — не сдавайтесь!!!)
3. В сомнительных случаях сверяйте посудные клейма по справочнику, справочник в бюро за клоуном.
Вчера Лизочка лично убирала книгу и может поклясться — никакой записки не было. Наверное, это Королева Абиссинии в ночи ловит огромными вибриссами хозяйкины мысли и покрывает четвертушку листа размашистым почерком Инны Феликсовны.
Инна Феликсовна обворожительна. Когда она смотрит на Лизочку и протяжно говорит: «Детка, а вы кушали сегодня хоть что-то, кроме кофе? Хотите сладкого?» — Лизочка замирает и трепещет. Так в далеком детстве она замирала в Мариинке, когда беззвучно ползли в разные стороны тяжелые складки занавеса, а на сцене оказывался прекрасный и сладкий замок, точь-в-точь как из книжки про Золушку. Сидя в пыльном бархатном кресле, аккуратно снимая фольгу с маленькой шоколадки, Лизочка ждет, когда же Инна Феликсовна пристроит сигарету в длинный мундштук и начнет монолог. Мундштуки и монологи — ее страсть. Инна Феликсовна не разговаривает как все люди. Она искрится и блистает, а ты знай подавай реплики и обмирай от восторга.
Вот тебе, Золушка, и вторая работа: моем фарфор, фарфор лишь тогда хорош, когда чист. И ведь не поспоришь. Поэтому, милочка, — тазик, стружка детского мыла (что вы, детка! «Фейри» сожрет всю позолоту подчистую! Только нежное детское мыло!), губочка, тряпочка и стул абрамцевского модерна. И ничего, что стулу сто лет, — очень он даже крепкий. Аккуратно снимаем с буфета всех наших Коньков-Горбунков, Медной горы Хозяек и балерин с подклеенными ножками. Подтаскивая стул к буфету, Лизочка мельком глянула на записку. Стоп-стоп-стоп. Какой такой четвертый пункт?
Вот он, четвертый пункт. Неумолим и неотменим:
4. Совсем забыла! Сегодня собирался зайти Валентин Петрович, покажите ему, дружочек мой, все интересное за последние две недели.
Все, пропало утро. Валентин Петрович представителен, надушен, галантен, остроумен и даже — ах! — жовиален. Лизочке он внушал глубочайшее отвращение.
Поводов к ненависти Валентин Петрович не давал ни малейших. Никто и никогда не осыпал Лизочку изысканными комплиментами так часто, как он. И все же ни от чьих комплиментов не хотелось потом отмываться с хозяйственным мылом.
Разговаривая с ним, Лизочка все время ощущает себя провинциальной барышней на первом балу — и тошен кавалер, и отказать невозможно, так что приседай, кивай пудреной головкой, руки округляй жеманно и держи улыбку такую — намеком. Даже не уголками губ, а только напряжением в уголках — одним словом, джиокондовскую.
Звякает колокольчик, и по лесенке в подвал спускается пара прекрасных замшевых туфель, безупречно отглаженные летние брюки, пиджак на два тона темнее, белая рубашка голландского полотна, в руке шляпа бежевого фетра, сомнений нет, Валентин Петрович. Вот было же вспоминать! Чтоб ты ногу подвернул, старый черт!
Каждый раз Лизочка изумляется, обнаружив свою руку в его сухих пальцах. Валентин Петрович мимолетно щекочет усами Лизину лапку и с усмешкой отпускает жертву на волю. Однажды она таки обтерла руку о юбку, но больше такого себе не позволяет. А жаль.
— Ну-с, Лизочек, с каждым днем вы все милее! Как вам это удается? А что новенького у вас для старика? Припасли что-нибудь? Ну что же вы, а я так надеялся!
Увы, все то же, что и в прошлый раз, ничего больше не приносили, разве что посуду. Нет, серебра нет. Только кузнецовский фарфор, но вы же не любите…
Валентин Петрович в шутливом ужасе машет рукой — избави бог от кузнецовского фарфора, это для пролетариев XIX века!
Лизочка как раз купает в тазике обиженную кузнецовскую супницу для пролетариев. Валентин Петрович не унимается:
— Лизочка, вам уже говорили, что вы — существо вне времени?
А ты ополаскивай супницу и улыбайся загадочно.
— Эти хулиганские чулки выглядят так по-детски. Вам никогда не приходилось примерять кринолин? Хотя бы маскарадный?
А ты улыбайся, вытирай насухо антиквариат и отвечай эдак небрежно, будто у тебя полшкафа кринолинов:
— Голубой или розовый?
И что, поможет? Нет, не поможет. Потому что он тут же обрадовано нахмурится:
— Елизавета Александровна, ужель вы обо мне так плохо думаете? Голубой, розовый — это для фарфоровых пастушек. Полагаю, палевая тафта. И даже, знаете ли, не кринолин, не люблю я этой чрезмерности. Небольшие фижмы. Исключительно чтобы подчеркнуть талию и создать пикантную загадку ниже. Серебристо-стальной атлас тоже будет неплох.
— А кофейный? — спрашивает простушка Лизочка.
— Помилуй боже, нет. Этот цвет вас старит. И напиток, если мне будет позволено высказать мнение, тоже не для юных дам. Цветочный чай, Елизавета Александровна. Может быть, зеленый. В крайнем случае, некрепкий черный с молоком. Ну, извольте видеть сами! — (Тут Лизочка, все еще сжимающая в руках несчастную супницу, оказывается развернута к четырехметровой высоты зеркалу). — Вам элементарно не идет коффэ.
От позорного бегства в слезах Лизочку спасает волшебный прием: «вообрази себе Николь». Будь тут Николь, в любимом полосатом свитере по колено, она бы царственно закинула голову, прикрыла глаза, дожидаясь конца тирады. А потом, поправив на носу воображаемое пенсне, изрекла бы, картаво и величественно: «Обосъ'аться!»
Валентин Петрович был несколько скандализирован, когда девчонка прыснула ему прямо в лицо, поспешно, впрочем, извинившись.
— Ну-с, Лизавета Александровна, на нет и суда нет, коли позволите, загляну к вам позже. Если будет серебрецо, не сочтите за труд отложить. Я вам телефонизирую.
И, отвесив глубокий поклон, Валентин Петрович покидает подвал.
Лизочка, водрузив наконец супницу на полку, тянется за дырявой кружкой «напейся — не облейся», типичный образец юмора пролетариев XIX века. Раньше там стояла собака немецкого фарфора.
Однажды рядом с тобой оказывается вещь, которая сладко и неуловимо навевает что-то такое. Как будто тебя окликнули из тумана, как будто давным-давно вы были знакомы. Возможно, именно из-за радости узнавания и ходят по комиссионкам и антикварным лавкам чудаки вроде Валентина Петровича. Он же не виноват, что Лизочку от него подташнивает. И Лизочка не виновата. Может быть, ради этих голосов из тумана она и пошла работать к Инне Феликсовне, неразумно распорядившись своей молодостью и талантом, которого, кстати, и нету.

Ноты

Впрочем, один талант все же есть, даже не талант, способность. В детстве Лизочку считали одаренным ребенком, и потому бабушка водила ее в изостудию, и на фигурное катание, и даже в детский английский театр, но нигде не задерживались подолгу. На сцене Лизочка робела и теряла голос, хотя вне сцены носилась и визжала на редкость пронзительно. Изостудия быстро наскучила, а синяки на коленках и ягодицах у будущей фигуристки вызвали у бабушки ужас: «Бьют вас там, что ли?!» Дольше всего Лизочку мучили игрой на фортепиано. «Кисонька! Мягкой лапкой бьем по клавишам! Мягкой ла-а-апкой!» Клавиши были тяжелые, накладки слоновой кости, бронзовые подсвечники отражались в полированной черной деке. Бабушкина подружка Анна Фридриховна, «ставившая руку» Женечке и Лешику, ходила к ним дважды в неделю, вечная и неизменная, как этюды Черни. Женечка вырос и стал лауреатом какого-то конкурса молодых дарований, Лешик шлет любимому преподавателю трогательные открытки из Нью-Йорка, прочая череда воспитанников растворилась в тумане времен. «Круглая лапка, Лизочка, кру-углая! Мягко, но твердо!» Они даже успели разобрать три менуэта и сарабанду Корелли, но тут Анна Фридриховна Валуева, урожденная Зибельтау, уехала в Германию, доживать свой век на родине обожаемого Генделя и Баха.
При звуках фортепиано до сих пор вспоминался запах «Серебристого ландыша» и черная вышитая брошка среди белого кружевного жабо. Анне Фридриховне наверняка бы понравилась большая нотная тетрадь, появившаяся однажды в «Старье и хламе», хотя название лавочки она бы не одобрила.
Однажды, под католическое Рождество, мрачная и несчастная Лизочка прибрела на работу, похлюпывая мокрыми сапожками, пару раз едва не хлопнувшись в лужу. Инна Феликсовна отсутствовала, в такие погоды у нее разыгрывалась мигрень и инфлюэнца. На царском столике (а-ля Буль, цвета красного леденца, латунь и черепаховый панцирь, отличная реставраторская работа), на дешевенькой подставке для книг, какая у Лизочки была в первом классе, высился нотный альбум, сияя настоящим немецким рождественским сентиментальным великолепием. «Нотная тетрадь Анны Магдалены Бах. Часть 2», с золотыми виньетками на матерчатом огромном переплете, с благонравными детками за клавиром. Потертый репринт, точная копия с альбома XVIII века, а теперь и сам этот репринт стал антикварной ценностью. Роскошный подарок, из тех, что маменьки вручают, умиляясь, а дети принимают, внутренне содрогнувшись от тоскливого отвращения. Елочка сияла в зале, и ни в коем случае не всхлипывать от разочарования, хорошие девочки радостно благодарят и целуют ручку мамочке, а потом садятся на высокую табуреточку и играют прямо с листа миленькую пьеску, почти без помарок. Сколько маленьких мучеников по всему свету проклинали эту глупую курицу, Анну Магдалену? И раз-два-три, и раз-два-три, круглая лапка, деточка, мяаагкой лапкой по клавишам! Ритмичнее, дружочек мой! Лизочка так и впилась глазами в раззолоченное орудие пытки. У Анны Фридриховны была тонкая коричнево-розоватая тетрадка, исчирканная карандшиком, с расставленными номерами пальчиков над самыми трудными пассажами. Целых 12 пьес, ну и гадина же ты, Иоганн Себастьян, нашел чем порадовать молодую жену! Но как бы вздохнула и всплеснула руками пожилая девица Зибельтау, если бы Санта-Клаус подложил ей под елочку такую… раритетную вещь.
И как-то ненавязчиво к концу рабочего дня Лизочка даже почти решилась выкупить альбом, ну и что, что только вторая часть. И потом, когда-нибудь, сидя в кухне, кричать через стенку: «Я все слышу, Масик, ну-ка снова с пятого такта!» А из комнаты недовольное: «Ну маааам, ну я уже три раза начинаю с пятого!» Потому что детей надо учить музыке по золотым старинным нотам, чтобы развивать в них чувство прекрасного. И за ногу привязывать к роялю, да. Шелковой голубенькой ленточкой, под щиколоткой, прямо поверх чулка, и туго-претуго, маменька никогда не умела рассчитывать силы. Тройным морским узлом на бантик.
Через четыре дня булевский столик стоял, сиротливо блистая черепаховыми вишенками и мотыльками. Сказочные ноты упорхнули так же беззвучно, как и появились.

Собака

Перемывая старинную посуду («внутри, снаружи и донышко не забудь»), Лизочка нет-нет да поглядывает на Ту Самую полку. На ту, куда сослан керамический плебс, где немецкие кружки с серебряными и бронзовыми крышечками, и кружки-затеи, и кружка с ручкой-чертом, в которой стоит букет из растрепанных перьевых роз. Такую розу (бледно-палевую) Лизочка честно выкупила за 30 рублей — нет удобнее метелки для пыли. Собаку принесла старушка из соседнего дома — сухонькая старушка, в синем бархатном пальто и шляпке весной и осенью, вытертой лисе зимой и белом полотняном плаще летом, — за год Лизочка изучила весь ее гардероб. Она приходила раз, а то и два в месяц, принося китайскую шкатулочку с секретом, связку пуговиц филигранной работы, деревянную шпильку с цветком. Сердцевина цветка — крошечная линза, в которой («Чудо враждебной техники!» — весело воскликнула Инна Феликсовна) белые домики на фоне гор и надпись: «С любовью из Юнгфрау».
Собаку Нина Дмитриевна принесла зимой. Улыбнулась, сказала виновато: «Не знаю, возьмете ли», — и начала медленно разворачивать платок. Сначала показалась что-то коричневое, потом светлое, потом — р-раз — и вот она стоит молочно-белая в каштановых пятнах, замершая в стойке «чую дичь». Отчего-то Лизочка, не знакомая близко ни с одной охотничьей собакой, кроме дряхлого ирландского сеттера Джоя, сразу поняла, что означает эта приподнятая лапа. Знакомой синеватой зеленью блеснул ошейник-ленточка с облезлой золотой пряжкой. Под лапами на белой лужайке розочки, две аленькие и одна желтенькая, зеленые листья еле выступают из-под глазури, а цветочки свернуты из тончайших фарфоровых ноготков. В детстве так хотелось отломить одну и приколоть на платье кукле. Но сперва Лизочка, зажмурившись, провела пальцем по гладкой собачьей спине и знакомо запнулась на трещине, у самой попы хвостик был отбит и бережно приклеен снова. Уже потом она разглядела и сколотый кусочек лужайки, и сеть сероватых трещинок, покрывавших всю фигурку призрачной паутиной. «Фарфоровая собака… Два меча… ага… Примерно восемнадцатого века, мейсенский фарфор, в приличной сохранности», — безжалостно констатировала Инна Феликсовна следующим утром, после чего лично позвонила владелице и после пятнадцатиминутной светской беседы отправила Лизочку отнести конверт: «…вход под арку, налево первая парадная, квартира тридцать семь, три звонка, Нина Дмитриевна, не перепутай, и кстати, детка, поинтересуйся ненавязчиво: это был единственный фарфор?»
Дипломатически подводить разговор к фарфору Лизочке не пришлось. Домашняя Нина Дмитриевна — в халате вытертого синего бархата — сама показала ей мейсенского пастушка с собачкой (у мальчика отбит локоть, белый песик свернулся клубком), а в пару к нему нежнейшую пастушку, тоже отмеченную двумя взмахами синих мечей. На этом сокровища не иссякли, и из глубины орехового буфета были извлечены алебастровый флакончик для ароматического уксуса, узенькое горлышко властно обнимает грудастая нимфа («это, Лизочка, бельгийская работа…»), и театральная сумочка, расшитая переливчатым стеклярусом. Старушка суетливо отряхивала полки от невидимой пыли, смущенно хлопотала и порывалась напоить Лизочку чаем или кофейком. Есть хороший, растворимый. Лизочка пискнула «лучше чай, спасибо», но Нина Дмитриевна упросила девочку не скромничать, кофе у нее еще целая баночка. В чреве роскошного буфета ютились макароны, стеклянные банки с крупой, рижские красной жести коробки для бакалеи и ветхий букетик лаврушки. На нижней полке красовались парадные чашки кобальт с золотой сеточкой, матово сверкнула серебряная сахарница и солоночка на смешных гнутых ножках. «Сахар, знаете, я на кухне не держу, раньше так дружно жили, такие соседи были хорошие, а теперь все прячу, Лизочка, самой стыдно!» Лизочка глотала сладковатую бурую жидкость и сочувственно кивала. «Ой, не спросила, а может, вы с молочком?» И, не дожидаясь ответа, метнулась к холодильнику, старой рычащей «Бирюсе». «Какая она милая! — подумала Лизочка. — И как…» В сухонькой старушечьей лапке, холодный и пузатенький, к Лизочке плыл серебряный сливочник, который она знала, как знала фарфоровую собачку. До последней мелочи, до смешного завитка, до белой каемочки отстоявшихся скудных сливок. Когда сливочник утвердился на кружевной салфетке, Лизочка медленно, как во сне, развернула его другим боком. Гравировка «С Любовию. Паульхен» была там, где ей положено быть. Нина Дмитриевна налила Лизочке молока, улыбнулась и погладила готические буквы.
— Да, это очень сентиментальная вещь. По-немецки сентиментальная, сейчас такое не принято, смешно даже как-то. Знаете, так и не смогла с ним расстаться, даже когда очень были деньги нужны. Сниму с полки, покручу — и обратно ставлю, без него и дом не дом.

Нину Дмитриевну Лизочка в последний раз видела в марте, и вот уж какую неделю внучатая племянница покойной, бойкая девица из Гатчины, коробками тащит в лавку ненужное наследство, а все не кончается.
Почти месяц Лизочка хитрила: с утра прятала собаку за кружечным забором, а к приходу Инны Феликсовны возвращала на престижную вторую полку ореховой горки — между маркизой в розовых гирляндах и китайским болванчиком. Смысла в хитростях не было никакого, фарфоровая гончая стоила как боевой слон, но Лизочка упорно повторяла ритуал дважды в день.
Во вторник четвертой недели, привычно сбросив туфли и придвинув удобнее дубовый табурет, она обернулась к горке — между расправившей юбки маркизой и ехидным мандарином стояла эмалевая табакерка. Не нужно было проверять записи, чтобы узнать, какая усатая, лощеная, пьющая зеленый чай гадина утащила ее собаку.
Спалось Лизочке скверно. Нет, никакой фарфоровый пес по зеленым сонным лугам не носился, а падало и билось что-то вдребезги, и детский голос, неизвестный и родной, сквозь слезы повторял:
— Не кидал! Прыгнула и поломалась, сама прыгнула и поломалась!
— Конечно, — говорила Лизочка, поглаживая шелковые волосики, — конечно, она просто прыгнула. Собаки всегда прыгают. Папа купит тебе другую. Собачку, и киску, и охотника с рогом, и целый полк солдат… Не хочешь другую? Мы приклеим хвост, приклеим хвост — приклеим хвост, — напевает она, — и привяжем ее поводком.
Вечером Лизочка купила коробку пирожных и отправилась к Николь. Подруга варила кофе в керамической джезве с проволочной ручкой и толковала Лизочкин сон по Фрейду, Мерлину и девице Ленорман.
— И бонусное толкование от мадам Никольской, знатока потаенных изгибов женской души… — Николь постучала джезвой о край грязной плиты. — Взамуж вам надоть, матушка. И детишек парочку, которые переколотят все твои антикварные пылесборники к едрене фене, как давеча моя Дарья китайский чайник. Вот сейчас кофею откушаем, и поможешь клеить как профессионал. Крышку от «Момента» подержишь, к примеру.

Трубка

Вода в тазике с мыльным раствором уже давно остыла. Королева Абиссинии несколько раз басовито обронила «мау!», проинспектировала тарелку — а вдруг что новенькое нарисовалось за время сна. Пошуршала в лотке — не обнаружились ли пропавшие при большевиках бриллианты? Походила вокруг да около, на миг прижимаясь к Лизочкиным чулочкам. Нырнула в домик досыпать. Махровое полотенце промокло насквозь, зато и работы осталось чуть — пара соусников и пепельница — турецкий башмачок. Пепельницу, кстати, надо переместить в табачную витрину — к деревянной пахучей коробке из-под манильских сигар, к серебряным папиросницам, к мундштукам — великому пристрастию Инны Феликсовны, к трубкам… К трубкам. Черт их совсем побери! Чистый фарфор — лучший фарфор.
Трубку принесла какая-то дама. Точнее, принесла она не одну трубку, а целый красный суконный мешок на кулиске, примерно в таком же Лизочка таскала в школу сменную обувь. А еще тяжелую серебряную зажигалку с поцарапанными перламутровыми накладками. Если нажать незаметную кнопочку сбоку — звучала простенькая спотыкающаяся мелодия. Зажигалку купили почти сразу — молодая пара, на вид совершенно не могущая себе это позволить. Лизочка не без зависти смотрела, как Он снова и снова нажимает на кнопочку, а Она улыбается «я-знала-что-тебе-понравится, милый» улыбкой. Остальные сокровища Лизочка, морща носик, два дня мыла и чистила специальными ершиками: множество мундштуков — костяных, деревянных и два янтарных; сильно изогнутую трубку из пенки, потом прямую, с длинным чубуком, как у капитанов на картинке, крохотную, словно игрушечную, из полупрозрачного зеленого камня, тяжелую, черного дерева, и Ту Самую. Она была вырезана из красновато-коричневой древесины ореха, отполирована прикосновениями до шелковой гладкости. Не большая и не маленькая, не слишком тяжелая, с чашкой в виде хитрой мордочки химеры и с потемневшей серебряной крышечкой. Табаком она пахла совсем слабо — призрачный медовый аромат. Содержимое красного мешка заняло полвитрины, той, рядом с которой застревают мужчины. В ней лежали два бинокля, опасная бритва с инкрустированной ручкой, несколько фляг (к одной прилагался неполный набор серебряных стаканчиков) и, предмет особой Лизочкиной нежности, часы-луковица от Буре.

Павел (почему-то Лизочка сразу знала, что он Павел) начал заходить в гости к трубке в понедельник. В среду он робко попросил вынуть ее из витрины. И Лизочка, конечно, вынула, и он подержал трубку в руке (у него были очень, очень красивые руки) и понюхал чашечку с мечтательным лицом. А в пятницу он встал с ней у зеркала — того, что Инна Феликсовна датирует «вторым эрмитажным пожаром», — и сделал суровое лицо, и это было очень славно, и сказал, что трубка очень взрослит, потому что преподаватель с такой юной рожей несолиден, и да, его зовут Павел… а вас Елизавета Александровна? Просто Лиза? Хорошо, я никогда-никогда не буду называть вас «бедной Лизой». А можно, скажем… это не будет ужасным хамством пригласить вас на чашечку кофе? Не сейчас? А потом он попросил придержать трубку неделю. И Лизочка, конечно же, немедля спрятала ее в верхний левый ящик своего стола, а через неделю он пришел с деньгами и маленьким букетиком гиацинтов, совсем к закрытию. И они пошли пить кофе, и сидели в курящем зале, а Павел очень неумело набивал трубку вишневым табаком, потом разворачивался в профиль и спрашивал, достаточно ли он теперь грозен. А потом они гуляли по Английской набережной, и там стоял огромный парусник — его пять стальных мачт поднимались над домами, и Павел сказал, что такие парусники управляются компьютером, но в них нет очарования, а вот когда в Питер вернется «Штандарт»… А она думала, что позвать его сейчас к себе, например выпить кофе, ужасно неприлично, но совершенно необходимо, и чтобы мосты развели. Лучше, конечно, на неделю сразу. А потом…
А потом не было ничего, и сначала тоже не было ничего, и смотреть на стальной парусник Лизочка ходила с Николь, потому что некоторые идиотки боятся придержать товар втихую и не умеют попросить об этом в голос, а потом приходит старая сволочь Валентин Петрович, у которого таких трубок в коллекции, наверно, триста штук. И ни одну он не курит, потому что вообще не курит, и помрет здоровым. Медленной, мучительной смертью — если проклятья чего-то стоят.
Трубка упадет и разобьется,
в руке моей останется только разбитый черепок;
такова и моя судьба.
Павел пришел через неделю и еще в дверях помахал деньгами и букетиком, но трубки не было, проклятье, уже не было, и — «может быть, вы посмотрите вот эту?.. не то, нет… Я не могу сегодня уйти пораньше, нет, я очень занята…» Очень, очень занятая идиотка, пьющая свой кофей в одиночестве. Ну и ладно, может быть, он и кофе-то вовсе не любит — просто так принято начинать знакомства.

Паульхен

Лизочка пристраивала свой нехрустальный башмачок меж прокуренных трубок, бормоча заклинание «чистый фарфор — лучший фарфор», когда закурлыкал телефон, антикварный мир вздрогнул, и все вернулось на круги своя. Анечка спрашивала, принимают ли сегодня, а то она еще коробку нашла, хочет принести. Ну так вот тебе, Золушка, еще полмиски чечевицы, сейчас мы еще и Анину посуду помоем. Общепит не брать, невзирая даже на слезы. Впрочем, Аня девочка простая, плакать не будет. Не возьмем мы, возьмут на помойке, куда и откочуют забракованные «все после сороковых».
Звякнул колокольчик, Лизочка улыбается, но улыбка подкисает, бледнеет и сходит на нет. Это не Аня и не случайный посетитель, это Валентин Петрович, ненасытный и вездесущий В. П. Специально под дверью караулил, что ли? «А это снова я, рады мне? Вижу, вижу, что рады! Вот верите, как сердце шепчет: зайди еще, вернись. Уж не вы ли, чаровница, по мне тосковали?» Лизочка бесконечно долго выполаскивает последний соусник и думает, не стоит ли по новой перемыть сервиз на дюжину персон? Валентин Петрович расхаживает вдоль витрин, содержимое которых знает назубок. «Отрадно видеть ваше прилежание, Лизочек! Ну неужто не отвлечетесь, не почтите беседой? Ох и в строгости держит вас Инна Феликсовна. Как смоляночку, право, только пелеринки не хватает!» Но тут его монолог прерывается, потому что Анечка спускается по лестнице медленно, на ощупь, прижимая к груди тяжелую коробку.
В коробке погромыхивало, высокую стопку тарелок девица бесхитростно прижимала подбородком, дно картонки опасно прогнулось. С криком: «Позвольте, милочка!» — Валентин Петрович галантно бросился навстречу. Тут плечи его и затылок странно напряглись и окаменели, он почти вырвал коробку у оторопевшей барышни, осторожно, как бомбу, опустил груз на табурет и выхватил тяжелую невзрачную кружку. Длинные пальцы коллекционера заострились хищными когтями, впервые Лизочка увидела, как человек до синевы бледнеет прямо на глазах. Серую унылую кружку, облепленную венками и подплывшими буквами, он держал торжественно, как священную чашу.
— Это я сразу беру, без торга и разговоров. Что, хороша? Нехороша! Унылое убожество, вот это что, шир-пот-реб! — И голосом, предвещавшим великое и недоброе, возгласил: — Сие есть чаша крови московских дур и дураков. Позвольте представить вам, милые дамы, ходынскую коронационную кружку. Ничего не говорит? Пустой звук? Елизавета Александровна, не разочаровывайте меня, только не сегодня! Кровавая кружка, так их и называли, да-с. Всем пришедшим сулили кружку и пяток пряников в платочке. На дармовщинку и набежало желателей. Милочка, там у вас в хозяйстве не было тряпочки такой, с портретиками? Не припомните? — Он дрожащими пальцами любовно провел по серой пряничной короне: — «На память св. коронования»… Да-с, память долгая. Людей подавили — страсть, головотяпство сплошное. А кружечка-то с трещинкой. Как вообще уцелела? Вот сердце-то чуяло. Четыреста трупов, по полицейской сводке, четыреста… А говорили, что за три тыщи. — Бормоча, Валентин Петрович нервно мусолил кружку, оглаживал белесоватые бока, залезал пальцами внутрь, щупал донышко.
Как умалишенный, с содроганием подумала Лизочка. При взгляде на ликующего Мефистофеля ее отчего-то мутило.
Анечка, внезапно очнувшись, пискнула:
— Так было что-то же еще у баб Нины! Я сейчас посмотрю, я мигом!
А навстречу ей, дыша духами и туманами, спускалась великолепная Инесса Феликсовна, своевременно и эффектно, как бог из машины.
— Я, кажется, что-то пропустила? Валентин Петрович, что это с вами? — Мельком скользнула глазами по кружке, дождалась, когда Анечка хлопнет дверью, и бросила: — Тридцать пять. Для вас, ладно, двадцать. Но исключительно для вас. Двадцать и… тот ваш дамский мундштук фальшивого Фаберже. Не спорьте, будьте паинькой, и я сварю вам кофе. Или вы предпочтете ваш мерзкий зеленый чай? Состояние-то прекрасное, верно?
Валентин Петрович нехотя поставил кружку на столик, подошел к Инессе Феликсовне, склонился над ее рукой и мурлыкнул:
— Чаровница! Разорительница! Знаете, чем взять старика…
И оба скрылись за дубовой дверью с латунной ручкой. А Лизочка остолбенела. В неразобранной коробке сверкнул беззащитным серебром знакомый сливочник.
Валентин Петрович живет в склепе. В страшной мрачной пещере с климат-контролем. Там у него в стеклянных гробах томятся золоченые чашки, табакерки, фарфоровые собаки, старинные ноты, книги, которых никто не читает, трубки, которых никто не выкурит. Валентин Петрович приходит туда, зажигает бестеневые светильники и кружится, кружится среди мертвого своего богатства, как заводная балеринка, отставив напружиненную ногу в замшевой ботинке. А потом садится и прихлебывает зеленый чай из коронационной кружки. И туда же этот упырь запихнет Паульхена, навсегда ее Паульхена!
И тогда кроткая Лизочка совершает немыслимое. Она похищает сливочник из коробки и держит в руках, бережно, как птенца. А когда из офиса выходят замшевые туфли, опускает его между коленей, расправляя складочки и складывая ручки, как благовоспитанная юнгфрау. Паульхен лежит между ее коленками, в убежище из коричневой шотландки, тихо, как мышка, и оба смотрят, как Валентин Петрович, поводя носом, роется в опустевшей коробке, перещупывает немытые тарелки, рассеянно оценивает на просвет блюдечко костяного фарфора, ворчит: «Все не то, что-то же еще было! Да, Лиза, вы не упакуете мне кружку?» Лизочка сидит ни жива ни мертва, а Инна Феликсовна, не спуская глаз с пунцовой своей помощницы, сама достает из ящика буфета пупырчатый целлофановый мешочек. Медленно опускает кровавую кружку в фирменный коричневый пакет с бечевочными ручками, добавляет туда же костяное блюдечко как подарок от магазинчика, берет Валентина Петровича под руку и церемонно провожает гостя до самых дверей. Там, у дверей, она глубоким грудным голосом внушительно произносит: «Девочке ни слова, вы поняли? Для нее кружка стоит пять тысяч, и… вы же джентльмен, Валентин Петрович! Вряд ли сегодня мне принесут алмаз „Орлов“, а если принесут, я отложу».

Вернувшись, Инна Феликсовна залихватски заламывает выщипанную бровь, наклоняется к Лизочке, заглядывает ей в лицо и конспиративно шепчет:
— Ну что же, деточка, так и будете сидеть, как баба на чайнике? Покажите же, что вы так пикантно спасали от нашего вурдалака?

Бестиарий

— Привет, тихо сегодня как у вас. Мне, пожалуйста, кофе, а этому господину… сливок ведь нет? Только «Петмол»? Ой, все равно хорошо! Будем кутить — И в этого господина — сливочек! И мороженое с фисташкой! Женя, это Паульхен, наливайте смело ваши сливки. Я его сегодня своими руками мыла. У нас с ним любовь с первого взгляда — сначала я его спасла от рабства, да еще таким пикантным способом, а я ведь приличная девушка из хорошей семьи. Потом я его выкупала, прилюдно расцеловала и несла, прижав к груди, — ну теперь он просто обязан на мне жениться. Вам не попадет за разлитие сливок в тару клиента? Где у вас камера — тут? Эй, смотрите-смотрите, это местные сливки, я их честно купила за пять эре и буду пить из личного сливочника. Знакомься, Паульхен: это Женя — самый лучший в мире бармен. Стоишь ты на стойке «Бестиария», несомненно, самого лучшего в городе бара. Вот это, мой милый, камин. Самая прекрасное, что есть в «Бестиарии», не считая, конечно, Жени. Дома я тебе камин не обещаю, но есть печка-голландка, она тебе понравится — очаровательная особа, и младше тебя лет на сто.
— Вот картины: эта мне не очень, эта тоже не очень, а вот тут запутанное, такое-непонятное-чудное я люблю. Женя, а что на этом рисунке? Ой, правда саламандра? Которая не горит в огне? А я думала, она как ящерка, а она немножко как собачка. Женя, а вы знаете, что только настоящий художник может разглядеть саламандру в огне, это я у Дюма читала, по-моему, про Леонардо… И еще, пожалуйста, Женя, сварите мне глинтвейн. У вас потрясающий глинтвейн, дома так не выходит, только сахару положите немножко больше, а то он у вас всегда получается такой мужской и суровый.
Ее слова текут сквозь сознание, как вода по неглубокому руслу, иногда шевеля коряги, водоросли и волосы утопленников, — на фразу о настоящих художниках он эффектно заломил левую бровь, а на упоминание Леонардо своевременно удивился:
— Даже так?
— Ой, спасибо. Замечательно. И сахару сколько нужно. Кстати, знаете, Женя, я вас раскусила. Я недавно читала в одной книжке… Я вам принесу обязательно, если хотите, даже подарю… Там про то, как устраиваются в жизни всякие боги, в которых уже не верят. И знаете, в общем, все у них в порядке. Анубис, например, держит похоронное бюро, а Дионис… И не сбивайте меня с мысли! Женя, ну признайтесь, вы же тоже такой бог? Смотрите сами: камин — это жертвенник, а еще мы постоянно что-нибудь проливаем, в основном вино, как положено. Ну и воскуриваем… воскуряем, не знаю, как правильно. Дайте пепельницу, Женя. Я вам немедля воскурю благовоние с ментолом. А еще вы так красивы, просто даже неприлично быть таким красивым. Я бы решила, что вы Дионис, но он и так неплохо устроился. Или это Бахус неплохо устроился? Вот и магазин у вас рядом. А? Как-то Бахус популярнее, а казалось бы — жирная такая, просто неприличная туша. У нас в лавке целых два Бахуса, один — чистый Рубенс, и ни одного Диониса. Я уже прожужжала в вас дыру? У меня словесный понос, да, Женечка? Это от счастья. Мелочь, казалось бы, сливочник, да, — но такой славный. Я вам уже говорила, что у вас очень красивые руки? Нет? Ну так слушайте, а то больше не скажу, это вы меня просто напоили сегодня.

Бармен, и не только бармен

Это было не с Леонардо. Хотя парень из Винчи талантливо конструировал монстров — с ближайших денег вместо тех двух уродских драконов надо заказать копии его бестий — под серебряный карандаш и в тонких рамках. А саламандру в камине увидел Бенвенуто Челлини, тот еще, кстати, мошенник, и немедля получил затрещину от отца — для памяти. Пять золотых содрал за карандашную почеркушку, и то уступил по дружбе, но рисунок того стоит. Саламандра с натуры — редкая удача. Все-таки они поразительно беспамятливы и ленивы — всего пара тысячелетий — и ледяную саламандру, одним куском кожи которой можно затушить пожар, поселили в огонь. В новых сказках колдуны таскают ее в карманах, как зажигалку.

Когда среди ночи вместо дремотного воздуха спальни в горло хлынул дым, он проснулся, наполняясь пониманием: убежище горит! Жена пробормотала что-то, не открывая глаз. Он снял с груди ее тяжелую, сонную руку, встал, схватил джинсы и, уже балансируя цаплей, понял: бесполезно. У него всегда были скверные отношения с огнем. Можно сказать, с р
ождения.
Сквозняк из разбитого окна подкормил пламя, бледные язычки набрали цвет, яркие дорожки побежали к первой двери, проскочили над неплотным порожком офиса, потом зал винного — аппетитное дерево декоративных бочек, звон стекла — это лопаются бутылки, — одуряющий запах выкипающего вина, короткий смежный коридорчик, зал ресторана — вкусные скатерти, запертая витражная дверь убежища. Десять лет коту под хвост. Почему коту? Или козлу. Как тут кричат дети: «Дом горит — козел не видит»?! А кто видит?
Саламандра проснулась, когда огонь, закусив ресторанными скатертями, принялся за лак столов. Он почувствовал ее пробуждение и шепнул:
— Кормись, девочка!
Ящерка билась о стекло изнутри, пока преграда не брызнула осколками, сбежала по стене, походя лизнула скамью — назавтра он заметит длинный темный след от ее языка и сам зашкурит дерево до белизны. И виноградные лозы в фальшивом расписном витраже двери поплыли, потемнели.
Через три часа все было кончено. Серегу, хозяина магазина, ресторана и бара, подняли звонком с постели, так он и примчался — в куртке поверх майки и кроссовках на босу ногу. Пожарные сматывали шланги, сонный сержант писал протокол о поджоге. Серега разлил по рюмкам водку:
— Повезло тебе, Женька. Офис мой — просто в угли, я тебе даже говорить не буду, насколько я влетел, и в ресторане — штук на тридцать ремонт. В магазине все бухло пропало, елки, а у тебя только проветрить — и открывай. Ты свечку сходи поставь, по уму. Неопалимая купина, блин. Кабак, что ли, переименовать? Не морщись, не стану. Цены, кстати, поднимай. Процентов на десять. Или на двадцать? Давай на двадцать. Там еще стекло на твоей картинке посыпалось, пожарные накосячили, а может, само лопнуло…
— Нет, она еще вчера упала, прибрать забыл.

Лизочка допила свой кофе, украдкой облизнула стеклянную креманку, обтерла салфеткой круглый серебряный сливочник и убрала свое сокровище в замшевую торбу. Осторожно заглянула в кожаную папочку, отсчитала деньги. Подумала — и добавила еще десятку. Радость у девочки, чаевыми швыряется. Слезла с высокого табурета, покрутилась перед зеркалом, пригладила кудряшки щеткой и потрясла головой, воссоздавая беспорядок.
— Спасибо. Женя, надеюсь, я не очень шалила?
Улыбнуться одновременно профессионально и интимно:
— Вам это к лицу!

Когда дверь за ней закрылась, он поставил вариться кофе — себе, прибавил звук в колонках, поиграл с частотами, пока вибрация ударных не начала отдаваться в дереве стойки, закурил. «Значит, книжка про богов. Десять лет на одном месте, пора — рано или поздно кто-то из клиентов подмечает твою нестареющую рожу. Обычно женщина, и никогда — жена. Ну почему в самый неподходящий момент всегда появляется какая-нибудь догадливая сука-нилгейман… Хотя в запасе еще лет семь. Ну, пять…»
На стенках чашки длинным языком лег осадок. Потерявший вкус кофейный песок царапал нёбо. Он налил в стакан воды, прищурился, разглядывая жидкость на просвет, отмечая, как хрусталь прорастает рубиновыми прожилками, как цвет сгущается и тяжелеет. Сделай такое прилюдно, и толпа потребует хлебов и рыбы, кабы не водки. Качнул стаканом, посмотрев, как ползут по стеклу винные «ножки». Отсалютовал камере: «Только один раз и только для вас — вечно молодой, вечно пьяный. Хайрете».

Николь

Только у замызганной двери с двумя рядами звонков Лизочка осознала, что пришла не домой. Автопилот, ничего не поделаешь. На одном из звонков прямо по белой пластмассе рамочки намертво выжжено: «Никольская О.». Виновато вздохнула (поздно! коммуналка!) и коротко нажала квадратную кнопку.
Николь приоткрывает дверь на необходимые для Лизочкиного просачивания тридцать сантиметров и, не удивившись, шепотом инструктирует: «Лампочка перегорела, дети уложены, старухи на посту, так что строго в моем кильватере, соблюдая тишину и таинственность», — и зашагала, высоко поднимая колени, беззвучно напевая: «Мы длинной вереницей пойдем за Синей птицей…»
В комнате у Николь как в пещере сорока разбойников — бардак, полумрак и полно сокровищ. Витражный фонарь где-то под потолком расцвечивает грязноватую, давно не беленную лепнину красным, желтым и лиловым. На стене светится шар пузырчатого стекла, оплетенный пальмовым волокном. Тьму он не рассеивает, зато красиво отражается тройным золотисто-зеленым пятном в старинном трюмо, заваленном книгами. Поймав Лизочкин взгляд, Николь гладит зеркало: «На днях оценщица из Русского музея облила его горючими слезами — смотри, аж шпон облез, но мы были непокобелимы: нас отсюда вынесут только вместе. Кофе?» И, не дожидаясь ответа, раздвигает дубовую столешницу — там, на хитро пристроенной полке, живут разнокалиберные чашки и блюдца, мисочки-бульонницы, широкие стаканы для виски, стопочки для саке зеленоватой растресканной поливы и старший брат Лизочкиного кофейника той же польской фирмы «Кристобель». Лизин пан Кристобель жил в ее семье, сколько она себя помнила, и до сих пор сиял как новый. Своего же красавца Николь хищно выхватила из случайной помойки года три назад, откипятила в семи водах, причем вместе с грязью бедняга лишился и скудного слоя серебра, но был вознагражден за страдания новой ручкой. Вместо истлевшего изящества черного дерева теперь торчал кривой кусок отполированной яблоневой ветки.
Сидеть в коммунальной кухне, пока не сварится кофе, выше Лизиных сил: там на полу оторваны оргалитовые плитки и тараканы, одурев от света, крутят лапкой у виска — вы чего, сейчас наша смена! Но вот кофейник вернулся, на стол поставлены сахар-рафинад, старорежимный ликер «Вана Таллин», тарелка с сыром (длинные брусочки волокнистого сулугуни, прозрачные дырчатые ломтики маасдама) и чашки — на сегодня приземистые, лилово-коричневой пористой глины снаружи, черной блестящей глазури изнутри. Пришла вежливая кошка Бастардесса, вспрыгнула на третий стул, неспешно оценила сервировку, предпочла маасдам, выбрала кусочек, унесла в уголок. Лизочка достала из сумки Паульхена и пристроила его рядом с сыром, для красоты.

— Хорош? Ты просто не поверишь, как он мне достался.
— Только не говори, что ты за него отдалась, в остальное поверю. Совершенно твоя игрушка. Для меня он слишком блестящий — сама знаешь, я ценю зримые следы времени — не так грязь видно.
Отодвинув свою чашку, Лиза смотрит на чистенького Паульхена и кокетливо улыбается:
— Ника, и как ты только меня терпишь?
— Это у меня просто денег нет на саксонский фарфор, вот и компенсирую созерцанием твоей красоты, особенно за полночь, на сон грядущий. А так — с трудом, дорогая, с трудом. Сама понимаешь: совершенно невыносима подруга, ради которой надо разбирать срач и держать в холодильнике сливки. Но чего не стерпишь ради кофейного сестринства.
— Ради чего?
— А, то есть мой диск ты так и не слушала. А я-то старалась, переписывала тебе…
— Я слушала, я правда очень-очень слушала, я даже поняла, что это Бах.
— Прости, солнце мое, с тем, что такая вся из себя Лизхен не знает немецкого, я не смирюсь никогда. Ну ладно, только учти — это хромой на обе ноги подстрочник:
Кошки не оставляют ловлю мышей.
Девицы остаются кофейными сестрами,
И мамы обожают кофейные пары,
Бабушки упиваются тем же…
Кстати, может, еще сварим?

Кода

Скормив «Индезите» чулки и блузку, Лизочка чистит зубы, принимает душ, позевывая, переодевается в футболку и чистые «сонные носки», аккуратно складывает бежевый плед, отгибает одеяло в пододеяльнике с прошивками, тянет за угол и взбивает слежавшуюся за день подушку. Паульхен приглушенно поблескивает за стеклом буфета. Лизочка щелкает выключателем, опускает голову на подушку. Нащупывает выключатель вновь и, выбравшись из еще не належанного гнезда, идет к буфету, открывает дверцу в бесцветном витраже, оглаживает серебряный бочок. Засыпает она, накрыв ночник платком, глядя на Паульхена, стоящего возле кровати на придвинутом табурете.
Ее разбудит запах кофе и свет с непривычной стороны.

И на бис

«Любезный друг, N* премилый городок, и я уже завел несколько приятных знакомств, скрашивающих мое одиночество. С особой радостью посещаю я дом референдария Пауля Штилленберга как ради приятности бесед с господином референдарием, человеком разумным и прекрасно образованным, так и ради дивного кофе, который готовит его супруга, прелестная Элиза. Не смейтесь надо мной, мой друг, и не щиплите многозначительно свою бородавку — при всем очаровании милой Лизхен (мне, в силу почтенного возраста, дозволено величать хозяйку дома таким образом) главным магнитом для меня является именно волшебный напиток. Смею утверждать, что даже в Вене не пил я столь прекрасного кофея…»

Кофе «Гранада»

(Рецепт баристы Саши)

Сахар подогревается в крохотной джезве, потом чуть-чуть подгорает до запаха карамели. Потом Саша про него вспоминает, несколько раз плавно встряхивает джезву, бормочет про себя что-то по-мавритански, кидает в джезву, не глядя, полторы ложки мелко молотой «Арабики». Туда же сломанную сухую гвоздичинку, три ритуальных скребочка по коричной палочке, мелкую лиловую розочку (пахнут, заразы, убийственно, кончаются очень быстро, найдете — покупайте побольше). Подумав, добавляет апельсиновую корочку. Заливает водой. Только холодной. Только кипяченой. Джезва томится в жарком мавританском песке до шелковой кремово-коричневой шапки.




Дальше...

Купить бумажную версию книги ЗДЕСЬ